В.Н.Порус. Рецензия на книгу:

З.А.Сокулер. Знание и власть: наука в обществе модерна. СПб.: РХГИ, 2001, 239 с.

 

Наука живет вместе с мифами о ней. К одному из таких мифов было долго приковано внимание философии науки XX в. Суть его в том, что наука как способ познавательной деятельности всегда и при любых обстоятельствах может быть отличена от прочих видов и типов познания. Провести такое отличие — значит установить границы науки, внутри которых она является самой собой. Фактически на этом мифе строится концепция "интернализма". Полемику с интернализмом ведет в своей новой книге З.А.Сокулер. Она развивает концепцию развития науки, которую можно было бы назвать "методологическим экстернализмом". Суть ее определяется основным тезисом: "наука развивается не имманентно, а под влиянием определенных социальных обстоятельств, которые накладывают свой отпечаток на ее важнейшие методологические характеристики" (с.8). Доказательство этого тезиса, естественно, повлекло бы за собой отказ от самой идеи "демаркации". Посмотрим, в какой мере автору удалось доказать свой тезис или, по крайней мере, сделать его убедительным.

Для чего вообще существует наука? Одна и та же ли цель науки на разных этапах ее развития? Европейская наука, как показывает автор, прошла в своей истории этапы, которые были связаны с различными формами организации и различными пониманиями истины и ее ценности. Автор рассматривает средневековый университет и типы организации науки в эпоху Возрождения, чтобы оттенить специфику науки Нового времени, ее организационных форм и познавательных целей, пытаясь связать специфические черты этой науки с новыми формами ее организации,

Появление этих форм автор связывает с возникновением нового типа власти — "дисциплинарной", описание которой дано в работах М.Фуко. Поскольку "дисциплинарная власть" выступала как всеохватная и всепроникающая сила, она не могла не затронуть и науку. Рассматривая этот процесс на материале истории Франции, автор приходит к выводу, что воздействие власти на характер и содержание научных исследований проявлялось в начинающейся бюрократизация науки и превращении науки в профессию. Причем власть поддерживала именно те научные профессии, которые служили социальной стабильности и интересам государства.

Это, в частности, отчетливо видно на примере Парижской академии, конституированной в 1666 г., в которой математическое и опытное знание было институционально противопоставлено метафизике, теологии, истории, политике и морали, а также на примерах создания различных специализированных школ и институтов, занимающихся техническими дисциплинами. Характерно, что в рамках этих научных учреждений деятельность ученых выступала главным образом как выполнение определенных государственных функций, что, естественно, и получало государственную поддержку.

Будучи заказчиком и спонсором научных исследований, государственная власть высвобождала науку из-под контроля церкви и ее цензуры. Направляя приоритеты исследований, она не вмешивалась в сам исследовательский процесс, предоставляя ученым определенную духовную и интеллектуальную автономию. Именно поэтому на первый план выходит проблема обеспечения единомыслия и организованного разрешения научных споров. Эта проблема решалась через формирование научной элиты, с одной стороны, получившей большие привилегии от власти, а с другой — установившей строгие каноны научной объективности, с помощью которых производилась оценка научных результатов. Этими канонами стали требования эмпиризма, которые эволюционировали в сторону от идеи "сверхценного бытия": "если в основе эмпиризма XVII в. лежало представление о том, что Бог в достаточной мере раскрывает себя в природе, чтобы внимательный и прилежный исследователь мог узнать то, что действительно нужно знать о сотворенном Богом мире, то в эмпиризме XVIII в. этот мотив, хотя ни в коем случае не отрицается... однако отходит на второй план и постепенно теряет свое значение по сравнению с идеей, что наблюдение и эксперимент могут служить беспристрастными арбитрами в спорах ученых и в выборе одного из конкурирующих теоретических объяснений" (с.102).

В дальнейшем процесс профессионализации и "огосударствления" науки развивался необратимо, получив ускорение от революционных событий 90-х гг. XVIII в.

Новая система производства знаний быстро обеспечила впечатляющий взлет. Ярким примером может служить прославленная Парижская Политехническая школа. Два процесса, обусловивших этот взлет, шли параллельно: наука становилась математически точной, а научная деятельность становилась полностью профессиональной. С одной стороны, жесткая нормативность обучения. С другой — максимизация строгости и точности, повышение уровня теоретичности. В это время появляются классические учебники, следование которым было обязательным. Повышается сложность, даже эзотеричность, языка науки, знание которого фактически разграничивало любителей и профессионалов (не это ли решение проблемы "демаркации"?).

Распространение "дисциплинарной власти" в науке, с одной стороны, вело к изменению методологических установок: к отходу от плоского эмпиризма и индуктивизма, к повышению роли математического теоретизирования в естествознании, к интерпретации математических выводов как описаний наблюдаемых феноменов. С другой — сама структура научного сообщества пропитывалась отношениями власти и подчинения. Научная элита, поддерживаемая государством, сама становится всепроникающей властью внутри науки. Так образуется то, что в середине XX в. было названо Т.Куном "нормальной наукой", то есть деятельностью научного сообщества, сплоченного вокруг своей элиты, насаждающей "парадигму" решения любых научно-исследовательских задач.

В концепции Т.Куна есть известная трудность: почему ученые, даже сознавая определенные несовершенства "парадигмы", беспрекословно повинуются ей, рассматривая всякую попытку выйти за ее пределы как "ересь". Эту трудность Т.Кун предлагал разрешить с помощью социально-психологического анализа. Однако она проще и понятнее решается, если учесть, что "нормальная наука" моделирует собой определенный тип "дисциплинарной власти".

Профессионализация науки, как утверждает автор книги, постепенно выводит из фокуса внимания ученых проблему истины. Ценность знания измеряется не его истинностью, а способностью порождать новое знание и практической применимостью. Проблемами истинности знания еще интересуются философы, но это уже практически не волнует науку. Пути науки и философии расходятся. Изменяется и статус Природы. Из Книги бытия и воплощенного замысла Создателя она превращается в материал для манипуляций, в объект, служащий утилитарным целям.

Это получило выражение в позитивистской философии науки. Основатель позитивизма О.Конт призвал науку отказаться от объяснений в пользу описаний устойчивых корреляций явлений. Это обеспечит науке, по замыслу Конта, преимущества в конкурентной борьбе за духовную власть, которая и должна перейти к ученым. "Претензия на власть лежит в самой сердцевине контовской идеи позитивной науки. Разумно устроенное позитивное и производительное общество воспроизвело на новом, более высоком уровне средневековое отделение духовной власти от светской, теоретической — от практической. Духовная власть будущего должна принадлежать только ученым" (с.185).

Научная элита заинтересована в финансовой поддержке со стороны власти, но при сохранении своей автономии. Для этого нужны границы, которые нельзя было бы переступить даже тем, кто не привык спрашивать разрешения на вход куда бы то ни было. Изощренная эмпирицистская методология и стала тем труднопреодолимым барьером, который, казалось, надежно ограждал науку от посторонних ревизий. При этом деятельность ученых далеко не всегда соответствует критериям, постулируемым этой методологией. Например, критерий верифицируемости (требование принципиальных подтверждений для любого значимого научного положения) сплошь и рядом игнорируется, поскольку суждения, освященные авторитетом элиты, принимаются практически безоговорочно.

Процессы встраивания науки в структуры "дисциплинарной власти", как стремится показать автор, закономерным образом приводят к постепенному отказу от идеи истины. "Фактически произошедший отказ от понятия истины не имел разрушительных последствий для философии науки. Она продолжает развиваться, все больше сближаясь с социологией и историей науки, и понятие истины для нее действительно оказывается излишним. Тем более это не помешало дальнейшему прогрессу науки, однако самым существенным образом отразилось на ее статусе в современной культуре" (с.208–209). Наука перестала быть культурообразующей силой. Вслед за истиной — сверхценностью отброшена и истина как гносеологическая характеристика. За этим следует полная реструктуризация всего поля философских проблем.

Главная функция науки теперь видится в том, чтобы служить руководством для технологических, экономических, политических и прочих решений, ориентиром для социальных действий, но не для решения кардинальных проблем человеческого существования и не для восстановления связи индивида с истинным бытием.

А что же с Истиной как сверхценностью? Ей не осталось места в науке, она исчезла и из ценностного горизонта культуры. Но культура, лишенная этой ценности, оказывается бездуховной, опустошенной. Чтобы вернуть человеку самого себя, необходимо предположить, что сверхценное бытие все же существует, однако остается принципиально "сокрытым" (М.Хайдеггер), погружено в тайну, о которой нельзя говорить и потому "следует молчать" (Л.Витгенштейн). "В современной философии складывается довольно парадоксальная ситуация. С одной стороны, философия науки отказывается от понятия истины как неработающего при анализе процессов познания. С другой стороны, философия, отворачивающаяся от теории познания, связывает понятие истины с сокрытостью, тайной или невыразимостью. В одном случае — анализ познания без понятия истины, в другом — понятие истины без процесса познания" (с.226).

К этому парадоксу подводит длительный путь развития представлений о познании и его ценности, о взаимоотношениях науки и власти. Этот путь привел к тупику, из которого не видно выхода. Во всяком случае его не видит автор.

"Не плакать, не смеяться, не отворачиваться, но понимать" — рекомендовал философии Спиноза. Дело, разумеется, не в том, чтобы сетовать на то, что наука в самой своей сердцевине пронизана отношениями власти и подчинения и, следовательно, ее независимая рациональность — лишь миф. Радоваться, впрочем, тут тоже нечему. Но что же мы поняли в науке, подходя к ней с позиции "методологического экстернализма"?

Как нам представляется, суть экстерналистского подхода нельзя выразить метафорическим сравнением развития науки с превращением родника в реку (с. 5—6); конечно, течение реки зависит не от самого родника, а от многих обстоятельств. Но может статься и так, что сам речной поток превратится в канаву, уносящую нечистоты, промышленные стоки и прочую мерзость. Внешние обстоятельства повлияли на само содержание, а не на форму потока. Можно ли в таком случае говорить, что перед нами река? Другими словами, годится ли этот образ для того, чтобы мы лучше поняли, что происходит с наукой, испытывающей влияние "внешних" факторов? Кажется, не очень. Потому что река, в которую перестанут сливать всякую гадость, скорее всего постепенно очистится и донесет до океана именно свои воды, а не что-то другое. А вот наука, методологические ориентиры которой (а вслед за ними содержание ее идей) изменились под воздействием властных отношений (и не только их), становится иной необратимо.

"В самом деле, — говорит автор, — ученые выслушивают и фиксируют "голос самой природы", только участвуя в известных, исторически определенных формах социальной организации" (с.231). Вот здесь мы наступаем на больную мозоль любой, в том числе и экстериалистской гносеологии. "Голос самой природы" взят в кавычки, и это справедливо, потому что он доходит до тех, кто к нему прислушивается, сквозь особые, к тому же и меняющиеся, приспособления. Меняясь, они способны изменить и звуки этого голоса, и смысл передаваемых им сообщений. Так что же все-таки слушают ученые?

А "призма отношений власти" — достаточна ли она, чтобы разобраться, почему наука меняет свои методы, направления исследований и принципы оценок? Поворачивая эту призму то так, то этак, мы получим разные видения того, что хотим понять. Можно, идя по следам Фуко, видеть в профессионализации науки неизбежное следствие воздействия власти на организацию научных исследований. Но ведь можно рассматривать этот процесс как следствие отчуждения, захватывающего наряду с прочими и сферу научной деятельности. И снова речь может идти об отношении познания и власти — власти, которой обладает над человеком его собственная деятельность как сила, господствующая над ним, "вместо того чтобы он господствовал над ней" (К.Маркс).

Э.Фромм рассматривал отчуждение как симптом тяжелой социальной болезни. В его терминах наука, утратившая свою культурообразующую функцию и ставшая профессией, является отчужденной, а значит, больной.

Какая позиция вернее? На этот вопрос я не берусь ответить, хотя по душевной склонности предпочел бы позицию Э.Фромма. Замечу только следующее. Разрушение классической философии, о котором говорит автор, можно трактовать по-разному. Одни видят в этом нечто подобное разрушению Бастилии, на обломках которой — надпись "Здесь танцуют". Но возможно, здание классической философии не разрушено, а покинуто. Оно оставлено обитателями, устремившимися на поиск нового мира, в котором не сверхценности определяют ориентации человека, а, напротив, человек выстраивает и перестраивает иерархию ценностей. Этот мир уже найден? Хотя торжествующие крики искателей слышатся отовсюду, я не думаю, что им можно доверять. Что-то уж очень неуютно в этом мире человеку, слишком растерян он, ища и не находя самого себя. Хочется думать, что покинувшие свой дом и разочарованные в миражах, принятых за желанную цель, еще вернутся.

А мне остается только поблагодарить З.А.Сокулер за умную и стимулирующую мысль книгу, которую я настойчиво рекомендую читателю.

 

В.Н.Порус. Рецензия на книгу: З.А.Сокулер. Знание и власть: наука в обществе модерна
// Вопросы философии. 2003. №7. С.177–179.



© В.Н.Порус