ГЛАВА 15
"Странный шар"
(Солженицын о Сахарове)
В книге А. И. Солженицына "Бодался теленок с дубом" много говорится о событиях 1973 года, обо мне и моей позиции, говорится (иногда в косвенной форме) о Люсе, о чем-то умалчивается. Восемь лет я нес в себе груз впечатления от этой книги, сейчас хочу высказаться. Начну с некоторых цитат:
"Таким чудом и было в советском государстве появление Андрея Дмитриевича Сахарова – в сонмище подкупной, продажной, беспринципной технической интеллигенции..."
"...допущенный в тот узкий круг, где не существует "нельзя" ни для какой потребности, <...> почувствовал, <...> что все изобилие <...> есть прах, а ищет душа правды..."
"Но с какого-то уровня уже слишком явно стало, что это – нападение, а в ходе испытаний – губительство земной среды" (о термоядерном оружии).
Мне кажется совершенно неправильной, неадекватной преувеличенная оценка моей личности. Слишком восторженно! Я – совсем не ангел, не политический деятель и не пророк. И мои поступки, моя эволюция – не результат чуда, а – влияние жизни, в том числе – влияние людей, бывших рядом со мной, называемых "сонмище продажной интеллигенции", влияние идей, которые я находил в книгах. Может, это особенность моего характера, но я никогда не жил в изобилии, не знаю, что это такое. И – ох, как много нельзя было на объекте! Из трех приведенных тезисов Солженицына самый важный – последний. Но я воздерживаюсь от такой категоричности. Жизнь – штука сложная, я не устаю это повторять. В эту большую бочку меда моей характеристики потом вливается немало дегтя. По существу, Солженицын, формально отдавая должное защите прав человека, на деле изображает ее как что-то второстепенное, мешающее главному (чему именно – мне не совсем понятно). Мне была важна высокая оценка "Памятной записки" и "Послесловия". Но Солженицын прибавляет, что этот документ
"...прошел незаслуженно ниже своего истинного значения, вероятно из-за частоты растраченной подписи автора".
Он косвенно намекает, в частности, на мое вмешательство в дело одного еврея-отказника (успешное, к тому же). Из предыдущего ясно, что для меня защита отдельных, конкретных людей имеет принципиальное значение; это бесспорное, стабильное ядро моей позиции. Что же касается "программных" документов, то я рассматриваю их как дискуссионные – кому надо, прочтет и задумается, я и сам иногда кое-что в них пересматриваю и уточняю. Выше-ниже своего значения – вопрос второстепенный. Настойчиво подчеркивает Солженицын мою наивность, непрактичность, неумение понимать ситуацию и – подверженность пагубным влияниям. Я не могу достать билеты и мечусь по Батуми; отдаю рукопись печатать по кускам разным машинисткам, не понимая, что они тут же сложат ее на столе "кума" и т. д.
Среди тех, кто оказывал на меня пагубное влияние, "прицепившись к странному... шару, без мотора и бензина летящему в высоту", явно Солженицын называет Роя Медведева и Валерия Чалидзе. Я уже писал о своих отношениях с этими очень разными людьми и не буду к этому возвращаться. Но главное, хотя и скрытое острие направлено против моей жены. Тут я должен четко объясниться. Опять цитата:
"Хотя мы продолжали встречаться с Сахаровым <...>, но не возникли между нами совместные проекты или действия. Во многом это было из-за того, что теперь не оставлено было нам ни одной беседы наедине, и я опасался, что сведения будут растекаться в разлохмаченном клубке вокруг "демократического движения"."
Тут ясно, что "не оставлено" Люсей, ставшей моей женой. Но все неправда. Я говорил в этот период с Александром Исаевичем наедине. Около часа однажды мы гуляли по лесу недалеко от Жуковки (где дачи Ростроповича и моя), и он предлагал мне примкнуть к сборнику "Из-под глыб", но я не решился на это по смутным тогда соображениям независимости. Никаких совместных проектов у нас не возникало и раньше – ни при первой нашей встрече в 1968 году, ни при второй – в 1970-м. К "разлохмаченному же клубку" ни я, ни моя жена никогда не имели никакого отношения (и к "диссидентским салонам" – выражение А. И. в другом месте). Мы оба на самом деле никогда не стремились к большому и шумному обществу, к визитам и постоянному общению с малознакомыми людьми; выпивки, составляющие так часто основу подобного общения, и для Люси, и для меня были всегда совершенно исключенными, не интересовали нас. Влияние моей жены Солженицын видит в том, что она якобы толкает меня на эмиграцию, на уход от общественного долга и прививает мне повышенное внимание к проблеме эмиграции вообще в ущерб другим, более важным проблемам. Солженицын называет совокупность событий 1973 г. "встречным боем". Он упрекает меня, что "встречный бой" не дал тех результатов, которые почти были в руках, из-за того, что я "заигрывал" с темой эмиграции – и для себя лично, и в общем плане – под пагубным влиянием Люси. Я не считаю удачным сам термин "встречный бой", он кажется мне неадекватным. И каких кардинальных, прагматических результатов можно было ожидать тогда (и много после) от наших выступлений? Солженицын ничего не пишет об этом, кроме вопроса о поправке Милза (об этом ниже). Я думаю, что таких результатов и не могло быть. Прошу извинить меня за нижеследующие длинные цитаты (все выделено мной):
"В августовских боевых его интервью не замолкает разрушительный мотив отъезда. Мы слышим, что "было бы приятно съездить в Принстон".<...>
Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность всегда проигрывала все бои. За эту слабость нельзя упрекать никого, тем более не возьмусь и я, в предыдущей главе описав и свои колебания. Но бывают лица частные – и частны все их решения. Бывают лица, занявшие слишком явную и значительную общественную позицию, – у этих лиц решения могут быть частными лишь в "тихие" периоды, в период же напряженного общественного внимания они таких прав лишены. Этот закон и нарушил Андрей Дмитриевич, со сбоем то выполнял его, то нарушал, и обидней всего, что нарушал не по убеждениям своим (уйти от ответственности, пренебречь русской судьбой – такого движения не было в нем ни минуты!) – нарушал, уступая воле близких, уступая чужим замыслам.
Давние, многомесячные усилия Сахарова в поддержку эмиграции из СССР, именно эмиграции, едва ль не предпочтительнее перед всеми остальными проблемами, были навеяны в значительной мере тою же волей и тем же замыслом. (Это уже что-то демоническое, почти протоколы сионских мудрецов! – А. С.) И такой же вывих, мало замеченный наблюдателями боя, а по сути – сломивший наш бой, лишивший нас главного успеха, А. Д. допустил в середине сентября – через день-два после снятия глушения, когда мы почти по инерции катились вперед. Группа около 90 евреев написала письмо американскому конгрессу с просьбой, как всегда, о своем: чтоб конгресс не давал торгового благоприятствования СССР, пока не разрешат еврейской эмиграции. Чужие этой стране (кого мне напоминает эта терминология? – А. С.) и желающие только вырваться, эти девяносто могли и не думать об остальном ходе дел. Но для придания веса своему посланию они пришли к Сахарову и просили его от своего имени подписать такой же текст отдельно <...> по традиции и по наклону к этой проблеме, Сахаров подписал им – через 2-3 дня после поправки Вильбора Милза! – не подумав, что он ломает фронт, сдает уже взятые позиции, сужает поправку Милза до поправки Джексона, всеобщие права человека меняет на свободу одной лишь эмиграции. <...> И конгресс возвратился к поправке Джексона... Если мы просим только об эмиграции – почему же американскому сенату надо заботиться о большем?..
<...> меня – обожгло. 16.9 из загорода я написал А. Д. об этом письмо..."
В любом случае никогда поправка Милза не обсуждалась столь серьезно, не имела таких шансов на успех, как поправка Джексона, гораздо лучше аргументированная юридически, более бесспорная политически. Писать в этих условиях о поправке Милза – значило бы загубить и поправку Милза, и поправку Джексона. А я, в отличие от Солженицына, считаю поправку Джексона принципиально важной! (Почему мы все время обсуждаем, что я чего-то не сделал; а А. И.? – выступил ли он в защиту поправки Милза, если он придает ей такое значение?). Так что никакого фронта я не ломал. (Добавление 1989 г. По-видимому, вообще не существовало никакой поправки Милза, отдельной от поправки Джексона. Поправка Милза–Ваника – это другое название поправки Джексона1.)
А. И. дает, как мне кажется, одностороннее освещение событий осени 1973 года. Я уже писал о том, что он не сообщил о заявлении Люси о передаче "Дневников" Кузнецова. Не упоминает он и о моем интервью Стенхольму, которое положило начало всей цепи событий. О Принстоне я подробно писал выше. О том, что мое заявление было опубликовано в урезанном виде, Александр Исаевич знал, но ничего не пишет. В целом Принстонская история, даже при накладке с заявлением, – мелкий эпизод. Зря А. И. поднимает ее до такой принципиальной высоты. После моего заявления о поправке Джексона Солженицын прислал, как он пишет, записку. В ней он писал о поправке Милза (примерно то же, что в "Теленке") и просил зайти к его жене Наталье Светловой (к Але, как он ее называет). Мы с Люсей выполнили его просьбу. Разговор проходил без Александра Исаевича. Аля сказала: как я могу поддерживать поправку Джексона и вообще придавать большое значение проблеме эмиграции, когда эмиграция – это бегство из страны, уход от ответственности, а в стране так много гораздо более важных, гораздо более массовых проблем? Она говорила, в частности, о том, что миллионы колхозников по существу являются крепостными, лишены права выйти из колхоза и уехать жить и работать в другое место. По поводу нашей озабоченности Аля сказала, что миллионы родителей в русском народе лишены возможности дать своим детям вообще какое-либо образование. Возмущенная дидактическим тоном обращенной ко мне "нотации" Натальи Светловой, Люся воскликнула:
– На...ть мне на русский народ! Вы ведь тоже манную кашу своим детям варите, а не всему русскому народу.
Люсины слова о русском народе в этом доме, быть может, звучали "кощунственно". Но по существу и эмоционально она имела на них право. Всей своей жизнью Люся сама – "русский народ", и как-нибудь она с ним разберется.
В 1973 году мы еще раз были в доме Солженицыных – это была наша последняя встреча с Александром Исаевичем перед его высылкой. Продолжаю цитаты:
"1 декабря Сахаровы пришли к нам, как всегда вдвоем. Жена – больна (у Люси действительно был тогда пульс 120 из-за тиреотоксикоза – А. С.), измучена допросами и общей нервностью: "Меня через две недели посадят, сын – кандидат в Потьму, зятя через месяц вышлют как тунеядца, дочь без работы". – "Но все-таки мы подумаем?" – возражает осторожно Сахаров. – "Нет, это думай ты". <...> "Да я сразу бы и вернулся, мне б только их (детей жены) отвезти... Я и не собираюсь уезжать..." – "Но вас не пустят назад, Андрей Дмитриевич!". – "Как же могут меня не пустить, если я приеду прямо на границу?.." (Искренно не понимает – как.)"1
В этом отрывке Люся – истерическая дамочка, у которой "нервы". Сильно на нее не похоже. Я же – дрожащий перед ней "подкаблучник" и к тому же абсолютный дурак. На самом деле ни она, ни я не говорили тех слов, которые нам тут приписываются. Таня не была без работы (у нее за два месяца до этого родился сын, и она была в декретном отпуске), зять тоже тогда работал (его выгнали после суда над Сергеем Ковалевым в декабре 1975 года) и, следовательно, не был "тунеядцем", а я не был столь наивен. Что касается того, что Алеша – "кандидат в Потьму", то, очевидно, это искаженное преломление Люсиного рассказа при этой или предыдущих встречах об Алешиной реакции на нашу просьбу согласиться на поездку за рубеж – как я уже писал, Алеша тогда ответил, что он психологически больше готов к Мордовии. Мне кажется, что Александр Исаевич не мог не запомнить этого рассказа, но, к сожалению, он написал нечто совсем иное. А как проходил разговор на самом деле в целом? Действительно, во время этой встречи Александр Исаевич и Аля упрекали нас во вредных разговорах об отъезде, говорили о реакции некоторых людей на мое заявление якобы об эмиграции. Я же как раз тогда рассказал, что заявление было искажено, и объяснил свою истинную позицию в этом вопросе. Я, в частности, сказал, что поездка в Принстон была бы хорошим выходом из ситуации с детьми и что я считаю очень маловероятным, что мне дадут разрешение на подобную поездку, но совершенно исключенным – что лишат гражданства (почему я так считаю – я не обсуждал). Мне обидно, что Александр Исаевич, гонимый своей целью, своей сверхзадачей, так многого не понял, или верней – не захотел понять, во мне и моей позиции в целом, не только в вопросе об отъезде, но и в проблеме прав человека, и в Люсе, в ее истинном образе и ее роли в моей жизни.
В конце 1974 года один немецкий корреспондент (к сожалению, я не помню его фамилии) передал мне по поручению Александра Исаевича в подарок экземпляр "Теленка" с теплой и очень лестной дарственной надписью. Еще до этого мне удалось прочесть книгу, взяв у одного из друзей. Принимая подарок и прочитав при корреспонденте дарственную надпись, я не удержался и сказал:
– В этой книге Александр Исаевич сильно меня обидел.
Корреспондент усмехнулся и ответил:
– Да, конечно. Но он этого не понимает.